Марина Цветаева и её адресаты. Продолжение. «Особенности поэзии Марины Цветаевой Николай Некрасов, «Свобода»

П ожалуй, нет более сильного, противоречивого и год от года обрастающего новыми откровениями эха русского Серебряного века, чем Марина Цветаева. Нешуточный гвалт поднимали, поднимают и, видимо, еще будут поднимать вокруг Сергея Есенина, в центре литературоведческого ажиотажа пребывал Маяковский, оказывалась Анна Ахматова, но столь методичного и неизбывного интереса к своему творческому наследию, биографии и накопленным за всю свою жизнь «артефактам», не знал, кажется, никто.

Довольно вспомнить хотя бы то, сколько биографий Цветаевой было издано в последние годы, не говоря уже о томах переписки, дневниках, мемуарах и тоннах опубликованного и переопубликованного творчества. В том числе неизвестного, незамеченного, неисследованного, в ипостаси которого Марина Ивановна была непривычна читателю. Но слава Цветаевой-личности опережала, да и опережает славу Цветаевой-поэта, так как толстые журналы и издательства отдавали и отдают предпочтение чему-нибудь биографическому, упорно уклоняясь от разговоров о самой поэзии. Несмотря на то, что с 60-х - 70-х годов, благодаря сборникам, выпущенным в Большой и Малой сериях «Библиотеки поэта», Цветаева-поэт стала широко известна в России, за кадром по-прежнему остается Цветаева-драматург, а самобытность и размах Цветаевой-прозаика мы только начинаем осознавать. А ведь проза, к которой она обратилась в эмиграции, возможно, один из самых удивительных - и с эстетической, и с лингвистической, и с исторической точки зрения - феноменов литературы прошлого века. Множество эссе, портретных очерков-реквиемов о литераторах-современниках, критических статей, мемуарных рассказов и прочая документально-художественная проза, генетически выросшая из уникальной авторской поэзии и вытягивающая ее оголенный лирический нерв, в начале ХХ века была названа еще юным тогда термином «лирическая проза».

Сегодня масштабы Цветаевой, личности и поэта, не примкнувшей ни к одному литературному течению, не влившейся ни в одну литературную тусовку, очевидны: первый поэт всего ХХ века, как сказал о Цветаевой Бродский. Но это стало очевидно сегодня, современному читателю, пережившему опыт Маяковского, Вознесенского, Рождественского, Бродского. А многие современники поэта относились к «телеграфной», экзальтированной манере Цветаевой более чем скептически, с нескрываемым раздражением. Даже эмиграция, где поначалу ее охотно печатали многие журналы и где она по-прежнему держалась особняком, сыграла с ней злую шутку: «В здешнем порядке вещей Я не порядок вещей. Там бы меня не печатали - и читали, здесь меня печатают - и не читают». Сказать, что при жизни Цветаеву не оценили по достоинству - не сказать ничего. И вряд ли дело было только лишь в одной готовности-неготовности принять столь новую, столь экстравагантную манеру. Отнюдь немаловажным было то, что Цветаева была сама по себе, одна, причем одна демонстративно, принципиально не желая ассоциировать себя с различными группками «своих-не своих», «наших-не наших», на которые была разбита вся русская эмиграция.

Двух станов не боец, а - если гость случайный -
То гость - как в глотке кость, гость -
как в подметке гвоздь.

И на это тоже намекала Цветаева в том своем стихотворении. «Не с теми, не с этими, не с третьими, не с сотыми… ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей… без круга, без среды, без всякой защиты, причастности, хуже чем собака…», - писала она Иваску в 1933 году. Не говоря уже о настоящей травле, о бойкоте, который объявила Цветаевой русская эмиграция, после того как обнаружилась причастность ее мужа, Сергея Эфрона, к НКВД и политическому убийству Игнатии Рейсса.

То, что позже поляк Збигнев Мациевски метко назовет «эмоциональным гигантизмом» Цветаевой, а Бродский - предельной искренностью, в эмиграции было принято считать женской истерикой и нарочитой взвинченностью, вымороченностью цветаевского стиха. Здесь беспросветная глухота к новому поэтическому языку множилась на личную и упорную неприязнь отдельных критиков к самой Марине Ивановне. Особенно последовательны в своих критических нападках были Адамович, Гиппиус и Айхенвальд. Адамович называл поэзию Цветаевой «набором слов, невнятных выкриков, сцеплением случайных и кое-каких строчек» и обвинял ее в «нарочитой пламенности» - весьма симптоматичной была их перепалка на открытом диспуте, где в ответ на цветаевское «Пусть пишут взволнованные, а не равнодушные», Адамович выкрикнул с места: «Нельзя постоянно жить с температурой в тридцать девять градусов!». Не признавал Цветаеву и Бунин. Но особенно в выражениях не стеснялась Зинаида Гиппиус, писавшая, что поэзия Цветаевой - «это не просто дурная поэзия, это вовсе не поэзия» и однажды бросившая в адрес поэта эпиграф «Помни, помни, мой милок, красненький фонарик…»: это самый красный фонарь, по мнению Гиппиус, следовало бы повесить над входом в редакцию журнала «Версты», который редактировала Цветаева, так как сотрудники редакции, как считала Гиппиус, прямым образом были связаны с «растлителями России». Более чем иронично относился к Цветаевой Набоков, однажды, подражая ее экзальтированной манере, написавший на нее пародию, которая, принятая за чистую монету, позже была опубликована под именем самой Цветаевой:

Иосиф Красный - не Иосиф
Прекрасный: препре-
Красный - взгляд бросив,
Сад вырастивший! Вепрь

Горный! Выше гор! Лучше ста Лин-
дбергов, трехсот полюсов
светлей! Из-под толстых усов
Солнце России: Сталин!

Чего можно было ожидать от возвращения в СССР - не в Россию, а в «глухую, без гласных, свистящую гущу» - поэту, открыто и категорично отвергавшему революцию и советскую идеологию, воспевавшему Белую армию, принципиально продолжавшему писать дореволюционной орфографией, подчеркивающему свою ненависть не к коммунизму, а к советским коммунистам и откровенно враждующего с Валерием Брюсовым, «преодоленной бездарностью» и «каменщиком от поэзии», который тогда, по большему счету, верховодил советской литературой? Безысходность ситуации: в эмиграции Цветаева была «поэтом без читателей», в СССР оказалась «поэтом без книги». Почти не выступала, не издавалась. Была возмущена тем, как Москва обращается с ней - с той, чья семья отдала городу три библиотеки, а отец основал Музей изящных искусств: «Мы Москву - задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться?».

То, что Цветаева сделала для русской литературы, - эпохально. Сама она не признавала похвал ни в новаторстве, ни в художественности. В ответ на последние искренне оскорблялась, говорила, что ей «до художественности нет дела», относительно новаторства - негодовала: «…в Москве 20 г., впервые услыхав, что я «новатор», не только не обрадовалась, но вознегодовала - до того сам звук слова был мне противен. И только десять лет спустя, после десяти лет эмиграции, рассмотрев, кто и что мои единомышленники в старом, а главное, кто и что мои обвинители в новом - я наконец решилась свою «новизну» осознать - и усыновить».

Цветаева чувствовала слово, как никто другой, ощущала его физически - в живой динамике, с еще дышащей, пульсирующей этимологией, способной вскрыть новые смыслы и заострить прежние:

Сверхбессмысленнейшее слово: Рас - стаемся. - Одна из ста?
Просто слово в четыре слога, За которыми пустота.

Челюскинцы! Звук - Как сжатые челюсти (...)
И впрямь челюстьми - На славу всемирную - Из льдин челюстей Товарищей вырвали.

Она физически ощущала синтаксис, считая тире и курсив «единственными, в печати, передатчиками интонаций» и умея вложить надрыв, предельную экзальтацию высказывания в одно-единственное тире. Которым в буквальном смысле - словно полым прочерком - в своей прозе любила обозначать временные интервалы, а в качестве обрыва, срыва - вместо точки завершать стихи.

Марина Цветаева - поэт экстаза, высокого, запредельного и экзистенциального, приходящего в поэзию из собственной повседневной жизни, что так не любила Ахматова, считавшая, что в стихе должна оставаться недосказанность. Поэт крайностей, у которого «в щебете встреч - дребезг разлук». Цветаева-поэт эквивалентна Цветаевой-человеку - это уникальнейшая форма столь монолитного существования, когда поэзия врастает в жизнь, жизнь разрастается в поэзию, а быт превращается в бытие. В этом смысле Цветаева эскапист, но эскапист генетический, не предполагающий иного пути. Поэт от начала и до конца, дышащий будто не обычным воздухом, а какими-то иными атомами: «Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!» - в этом ключ к пониманию Цветаевой и ее поэзии, которые ни на миг неразрывны. Аналогичные примеры в том же экстравагантном и бурном Серебряном веке отыскать трудно. Разве что Блок. Отсюда - чудовищная неприспособленность к быту, к жизни вообще. «Я не люблю жизнь как таковой, для меня она начинает значить, т.е. обретать смысл и вес - только преображенная, т.е. - в искусстве». Даже в тяжелейший, голодный 1919 год она, отстраняясь от быта, писала, что «дрова для поэта - слова» и…

А если уж слишком поэта доймет
Московский, чумной, девятнадцатый год, -
Что ж, - мы проживем и без хлеба!
Недолго ведь с крыши - на небо!

А знакомые между тем с содроганием вспоминали тогдашнюю Марину: все в те катастрофические годы как-то приспосабливались, а она - в подвязанных бечевкой разваливающихся башмаках, выменивающая у крестьян пшено на розовый ситец, оказавшаяся в нищете, поразительной даже на фоне голодной и чесоточной послереволюционной Москвы. Потом Волконский вспоминал, как однажды в Маринин дом в Борисоглебском переулке забрался грабитель и ужаснулся перед увиденной бедностью - Цветаева его пригласила посидеть, а он, уходя, предложил взять от него денег! И как же катастрофически сложилась судьба, что именно Марина Цветаева должна была увязнуть, погибнуть в этом быте, когда уже в самом конце, незадолго до самоубийства в глухой Елабуге, не имея времени писать, то ругалась с соседями по коммуналке, сбрасывающим с плиты ее чайник, то просилась устроиться посудомойкой в столовую Литфонда, то - за копейки на полевые работы, выбивая на двоих с сыном один продовольственный паек.

В разные годы Цветаеву то не замечали, воспринимали скептически, иронизировали как над «женщиной-поэтессой», осуждали как человека, морализировали, то, наконец, преклонялись, подражали, делали из ее имени культ - постигали, возможно, самого значительно поэта русского ХХ века. Кто и что для нас Цветаева сегодня, чем она отзывается в нас? Один из самых цитируемых, исследуемых, читаемых поэтов ХХ века. Один из самых, не побоюсь этого слова, современных поэтов, вторящих нашему времени трагическим надломом своей поэзии, - и дело вовсе не в ряде популярных театральных постановок «по Цветаевой» или перепевающих ее стихи современным музыкантах. Впрочем, сама Марина Ивановна предвосхищала время и нередко писала «из будущего», будучи твердо уверенной в том, что ее стихи еще зазвучат в полный голос. «В своих стихах я уверена непоколебимо», «Я не знаю женщины, талантливее себя к стихам», «Второй Пушкин» или «первый поэт-женщина» - вот чего я заслуживаю и, может быть, дождусь при жизни». Цветаева сегодня - поэт, осознанный нами как уникальный и великий, глубину которого, однако, нам еще предстоит осознать до конца.


Отношения Марины Цветаевой и Бориса Пастернака – это одна из самых трагичных страниц русской поэзии. А переписка двух великих поэтов – это намного больше, чем письма двух увлеченных друг другом людей. В юности их судьбы шли как будто параллельно, и во время редких пересечений не трогали молодых поэтов.

Родственные души


У них было много общего. И Марина, и Борис были москвичами и почти одногодками. Их отцы были профессорами, а матери – талантливыми пианистками, причем, обе – ученицами Антона Рубинштейна. И Цветаева, и Пастернак вспоминаЛИ первые случайные встречи как нечто мимолетное и не значительное. Первый шаг к общению сделал Пастернак в 1922 году, который, прочитав «Версты» Цветаевой, пришел в восторг.

Он написал ей об этом в Прагу, где она в тот момент жила с мужем, Сергеем Эфроном, бежавшим от революции и красного террора. Цветаева, которая всегда чувствовала себя одинокой, почувствовала родственную душу и ответила. Так началось содружество и настоящая любовь двух великих людей. Длилась их переписка до 1935 года, и за все эти годы они ни разу не встретились. Хотя, судьба, как будто дразня, несколько раз почти дарила им встречу – но в последний момент передумывала.

«Брат в пятом времени года...»


И их эпистолярный роман то сходил на нет, то вспыхивал с новой страстной силой. Борис Пастернак был женат, Марина была замужем. Известно, что Цветаева хотела назвать в честь Пастернака своего сына, который родился в 1925 году. Но она, как сама писала, не посмела ввести свою любовь семью; мальчик был назван Георгием по желанию Сергея Эфрона, мужа Марины. Супруга Пастернака, Евгения Владимировна, безусловно, ревновала мужа к Цветаевой. Но обеих женщин ждало событие, которое примирило их в этой щепетильной ситуации: в 1930 году Пастернак ушел от жены к красавице Зинаиде Нейгауз.

«Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это доля. Ты же воля моя, та, пушкинская, взамен счастья».

Из письма Цветаевой Б.Пастернаку.

Уязвленная Марина тогда говорила одной из своих приятельниц, что, если бы им с Пастернаком удалось встретиться, то у Зинаиды Николаевны не было бы шансов. Но, скорее всего, это была лишь ее иллюзия. Борис Леонидович очень ценил комфорт, и новая супруга была не только очень красивой, но и домовитой, она окружила мужа заботой, делала все для того, чтобы ничто не мешало ему творить. Своим огромным успехом в те годы Борис во многом обязан жене.

За гранью нищеты


Марина же, как многие талантливые люди, была неприспособленной к быту, она маялась от неустройства и никак не могла выкарабкаться из бедности, которая преследовала ее все годы нахождения в иммиграции. В 1930-е годы по воспоминаниям Цветаевой, ее семья жила за гранью нищеты, так как супруг поэтессы не мог работать по причине болезни, и Марине со старшей дочерью Ариадной приходилось тащить быт на своих плечах. Поэтесса зарабатывала на жизнь своими творениями и переводами, а дочь шила шляпки.

«Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно... Сегодня ты в таком испуге, что обидела меня. О, брось, ты ничем, ничем меня не обижала. Ты не обидела бы, а уничтожила меня только в одном случае. Если бы когда-нибудь ты перестала быть мне тем высоким захватывающим другом, какой мне дан в тебе судьбой»

Из письма Б.Пастернака Цветаевой.

Все это время Цветаева отчаянно мечтала встретиться со своим «братом в пятом времени года, шестом чувстве и четвертом измерении». Пестернак же в это время жил в достатке и даже богатстве, он был обласкан властью и купался во всеобщем почитании и обожании. В его жизни уже не было места для Марины, он был страстно увлечен новой супругой и семьей, и при этом, не забывал поддерживать оставленную первую жену и их сына. И все же, свидание Марины Цветаевой и Бориса Пастернака состоялось.

Последняя «невстреча»


В июне 1935 года в Париже, на Международном антифашистском конгрессе писателей в защиту культуры, на который Пастернак прибыл как член советской делегации литераторов. Зал рукоплескал ему стоя, а Цветаева скромно присутствовала там как рядовой зритель. Однако, эта встреча стала, по словам Марины, «невстречей». Когда два этих талантливейших человека оказались рядом, им обоим вдруг стало понятно, что говорить не о чем. Несвоевременность всегда драматична. Эта встреча Цветаевой и Пастернака была именно несвоевременной – состоявшейся не в свое время, и, по сути, никому из них уже не нужной.

«... В течении нескольких лет меня держало в постоянной счастливой приподнятости всё , что писала тогда твоя мама, звонкий, восхищающий резонанс её рвущегося вперёд, безоглядочного одухотворения. Я для Вас писал «Девятьсот пятый год» и для мамы - «Лейтенанта Шмидта» Больше в жизни это уже никогда не повторялось...».

Из письма Б.Пастернака Ариадне Эфрон.

Как бы сложились их судьбы, если бы свидание случилось раньше? Нам не дано этого знать. История не терпит сослагательных наклонений. Жизнь Цветаевой в итоге зашла в тупик, из которого она решила выйти через петлю, покончив жизнь самоубийством в августе 1941 года. Затем настало время, когда и баловень судьбы Пастернак попал к ней в немилость. В конце своей жизни он познал все те тяготы, которые сломали Марину – опалу, гонения от властей, травлю коллег, потерю друзей. Он умер в 1960 году от рака легких. Однако, два этих великих человека оставили после себя уникальное поэтические наследие, а еще – письма, наполненные любовью, жизнью и надеждой.

Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух - не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!

Плящущим шагом прошла по земле! - Неба дочь!
С полным передником роз! - Ни ростка не наруша!
Знаю, умру на заре! - Ястребиную ночь
Бог не пошлёт на мою лебединую душу!

Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Прорезь зари - и ответной улыбки прорез...
- Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!

М.Цветаева

Немногие сегодня помнит про . А его судьба и творчество очень интересны.

Марина Цветаева - великий поэт с трагической судьбой. Не прижилась ни в России, ни на Западе. О Европе: "Здесь я не нужна". О России: "Там я невозможна..." И реакция: "На твой безумный мир/ Ответ один - отказ".

Марина Цветаева ради высокой поэзии свою жизнь положила на плаху. Ничего не имела - ни дома, ни крепкого тыла, ни спонсоров-меценатов. Билась в нищете и страдала от непризнания.

Биографию Марины Цветаевой рассказывать не будем, а вот на некоторых деталях следует остановиться. Родители. Отец - Иван Цветаев - сын сельского священника, ставший профессором, добившийся многого и основавший музей изящных искусств (ныне им. Пушкина). Мать - Мария Мейн - из богатой семьи обрусевших немцев. Талантливая пианистка. Оба родителя были поглощены своей работой и мало внимания уделяли своим дочерям - Марине и Анастасии. Холодный отчий дом - это тоже повлияло на дальнейшую жизнь.

Мать Цветаевой умерла, когда Марине было 13 лет. Какое-то время училась в Швейцарии, Германии и Франции. Что касается стихов, то слова в рифмы Марина начала складывать в 4 года. С 7 лет не только читала, но жила книгами, читала все запоем. Мать пыталась приучить ее к музыке, не получилось. Только чтение. Любимые герои детства и девичества - Наполеон, драматург Эдмон Ростан и художница Мария Башкирцева. Ей Цветаева посвятила свой первый поэтический сборник "Вечерний альбом".

Как она представлялась в воспоминаниях современников?

Федор Степун: "Познакомился я с Цветаевой ближе... в подмосковном имении Ильинском, где она проводила лето. Как сейчас вижу идущую рядом со мною пыльным проселком почти еще девочку с землисто-бледным лицом под желтоватою челкою и тусклыми, слюдяными глазами, в которых временами вспыхивают зеленые огни. Одета Марина кокетливо, но неряшливо: на всех пальцах перстни с цветными камнями, но руки не холены... Кольца не женское украшение, а скорее талисманы... Говорим о романтической поэзии... Я слушаю и не знаю, чему больше дивиться: то ли чисто женской интимности, с которой Цветаева, как среди современников, живет среди этих близких ей по духу теней, или ее совершенно исключительному уму: его афористической крылатости, его стальной, мужской мускулистости".

Вспоминая о ранних годах Марины, одна из ее родственниц отмечала: "Заметен был в ней ум и с детства собственный внутренний мир. Слабая ориентировка в действительности в дальнейшем превратилась в до странности непонимание реального окружения и равнодушие к другим... В 16 лет, будучи еще в гимназии, Марина выкрасила волосы в золотистый цвет, что очень ей шло, очки носить бросила (несмотря на сильную слепоту), гимназию кончать не стала. Жила своей внутренней жизнью..."

Павел Антокольский познакомился с уже взрослой Мариной Цветаевой (ей было 26 лет) в 1918 году: "Марина Цветаева - статная, широкоплечая женщина, с широко расставленными серо-зелеными глазами. Ее русые волосы коротко острижены, высокий лоб спрятан под челку. Темно-синее платье не модного, да и не старомодного, а самого что ни на есть простейшего покроя, напоминающего подрясник, туго стянуто в талии широким желтым ремнем. Через плечо перекинута желтая кожаная сумка вроде офицерской полевой - и в этой не женской сумке умещаются и сотни папирос, и клеенчатая тетрадь со стихами. Куда бы ни шла эта женщина, она кажется странницей, путешественницей. Широкими мужскими шагами пересекает она Арбат и близлежащие переулки, выгребая правым плечом против ветра, дождя, вьюги, - не то монастырская послушница, не то только что мобилизованная сестра милосердия. Все ее существо горит поэтическим огнем, и он дает знать о себе в первый же час знакомства..."

Интересно вспомнить, что писала Цветаева в том далеком непростом 1918 году? В мае ею написан цикл "Психея":

Не самозванка - я пришла домой,

И не служанка - мне не надо хлеба.

Я - страсть твоя, воскресный отдых твой,

Твой день седьмой, твое седьмое небо.

Там, на земле, мне подавали грош

И жерновов навешали на шею.

Возлюбленный! Ужель не узнаешь?

Я ласточка твоя - Психея!

(Необходимое примечание для молодых: Психея - в греческой мифологии олицетворение человеческой души в образе девушки.)

В ноябре-декабре 18-го Цветаева пишет другой цикл стихов - "Комедьянт" (он связан с вахтанговской студией и знакомством с красавцем Юрием Завадским):

Я Вас люблю всю жизнь и каждый час.

Но мне не надо Ваших губ и глаз.

Все началось и кончилось - без Вас...

Но вернемся к воспоминаниям поэта Антокольского о Марине Цветаевой: "Речь ее быстра, точна, отчетлива. Любое случайное наблюдение, любая шутка, ответ на любой вопрос сразу отливаются в легко найденные, счастливо отточенные слова и так же легко и непринужденно могут превратиться в стихотворную строку. Это значит, что между нею, деловой, обычной, будничной, и ею же - поэтом разницы нет. Расстояние между обеими неуловимо и ничтожно".

"Говорить с
ней было интересно обо всем: о жизни, о литературе, о пустяках, - вспоминает писатель Роман Гуль. - В ней чувствовался и настоящий, и большой, и талантливый, и глубоко чувствующий человек... Марина Ивановна вечно нуждалась в близкой (очень близкой) дружбе, даже больше - в любви. Этого она везде и всюду искала и была даже неразборчивая, желая душевно полонить каждого. Я знаю случай, когда она нежно переписывалась с одним русским берлинцем, которого никогда в жизни не видела. Из этой переписки ничего, разумеется, кроме ее огорчений, не вышло.

Она никак не была литератором. Она была каким-то Божьим ребенком в мире людей. И этот мир ее со всех сторон своими углами резал и ранил. Она писала мне в одном письме: "Гуль, я не люблю земной жизни, никогда ее не любила, в особенности - людей. Я люблю небо и ангелов, там с ними я бы сумела..."

Еще один современник, Н. Еленев, отмечал, что никаких политических убеждений у Цветаевой не было. Своего прирожденного чувства и жажды свободы ни при каких обстоятельствах она не скрывала, не подавляла. В принципе она презирала и ненавидела как режим большевиков, так и царские времена. Она была против всякого насилия. "Для нее не существовало ни запретов, ни преград, ни ограничений в собственном исповедании или поведении. Полуправды для нее не существовало".

О. Колбасина-Чернова вспоминает: "...Жизнь несовершенна, отсюда ее неприятие Мариной. Она приводит ее к собственному мифотворчеству. Она видит людей такими, какими ей хочется их видеть. Иногда действительно на время она превращает их в тех, какие представляются ее воображению. Но какая горечь остается, когда созданный мираж исчезает... В реальной жизни она встречает своих героев только заочно: Райнер Мария Рильке, или почти заочно: Пастернак - они ей по плечу, как она любит говорить".

Из этих свидетельств легко можно прийти к выводу, что Марине Цветаевой, этой "мятежнице с вихрем в крови", как она сама себя определяла, было крайне тяжело ужиться в социуме, среди обычных людей. Откроешь любую страницу Цветаевой - и сразу погружаешься в атмосферу душевного горения, безмерности чувств, постоянного выхода из нормы и ранжира, острейших драматических конфликтов с окружающим ее миром.

Что же мне делать, певцу и первенцу,

В мире, где наичернейший - сер?

Где вдохновенье хранят, как в термосе!

С этой безмерностью в мире мер?!

Ее жажда высокой любви не утоляется, и Марина с горечью говорит: "Плоха для мужчин - хороша для Бога". И стихотворный неудержимый поток - как непрекращающийся "вопль вспоротого нутра". И еще одно самоопределение: "Одинокий дух".

Цветаева уехала из России 11 мая 1922 года. Прага, Медон и другие чужие города. 18 июня 1939 года на пароходе "Мария Ульянова" вернулась в СССР. И тут ее ждали роковые вести: сначала арест дочери Ариадны, затем мужа - Сергея Эфрона. "Живу без бумаг, газет, не видя никого... одиночество... слезы... жуть..." А тут вскоре полыхнула война. Эвакуация. Отказ Союза писателей принять Цветаеву хотя бы в Литфонд, что дало бы ей материальную поддержку. Нет, не приняли и не дали. Из письма Арсению Тарковскому: "У меня нет друзей, а без них - гибель".

И самоубийство. До полных 49 лет оставалось 38 дней.

Возвращение к читателям России произошло в 1956 году: в альманахе "Литературная Москва" - 7 стихотворений. В 1961 году вышел первый сборник "Избранное". Ну, а затем книга за книгой, воспоминания за воспоминаниями. Признание, поклонение, любовь...

Но любовь только избранных, ибо читать Цветаеву, вникать в ее творчество не все в состоянии, нужны для этого особая начитанность и гуманитарная подготовка. Об этом предупреждала и сама Цветаева: "Что есть чтение, как не разгадывание, толкование, извлечение тайного, оставшегося за строками, за пределами слов... Чтение - прежде всего - сотворчество..."

Но и профессионалы относятся к Цветаевой по-разному, от похвал взахлеб до просто "хорошо", но и с изрядным холодом. Во Франции в 20-х годах сторонники классической стройности и строгости упрекали Цветаеву в словесной и эмоциональной расточительности, анархичности, избыточной страстности, слишком "прерывистом дыхании" и "револьверной дроби" размеров, считая романтизм, который исповедовала Цветаева, вышедшим из моды. В эмигрантской среде Марина Ивановна и впрямь была "белой вороной".

Иосиф Бродский очень высоко ставил Цветаеву, считая, что она - "поэт... возможно, самый искренний в истории русской поэзии... В стихотворениях Цветаевой читатель сталкивается не со стратегией стихотворца, но со стратегией нравственности... с искусством при свете совести, с их - искусства и нравственности - абсолютным совмещением... сила Цветаевой именно в ее психологическом реализме".

Из записей Цветаевой: "В диалоге с жизнью важен не ее вопрос, а наш ответ".

Однако судьба - это одно, а творчество - это немного иное. Сбылось пророчество Цветаевой: "Моим стихам, как драгоценным винам,/ Настанет свой черед".

Он и настал. И мы дегустируем это драгоценное вино...

Не только наши современники искали счастья вдали от родной России, но и великие деятели искусства, чьи имена вошли в мировую историю. И несмотря на свой скептицизм или попытки убежать от реальности, творчество знаменитых поэтов, например таких, как Мария Цветаева, увековечено как наследие русской культуры.


Как говорила сама поэтесса, “русское”, народное направление всегда присутствовало в ее стихах. К нему относятся произведения “И зажег, голубчик, спичку...”, “Простите меня, мои горы!..”, цикл стихов о Степане Разине.


Октябрьской революции Марина Цветаева не приняла и не поняла, в литературном мире она по-прежнему держалась особняком. В мае 1922 года Цветаева со своей дочерью отправилась за границу к мужу. Жизнь в эмиграции была трудной. Поначалу Цветаеву принимали как свою, охотно печатали и хвалили, но вскоре картина существенно изменилась. Эмигрантская среда с ее яростной грызней всевозможных “фракций” и “партий” раскрылась перед поэтессой во всей своей неприглядности. Цветаева все меньше и меньше печаталась, а многие ее произведения годами лежали в столе. Решительно отказавшись от своих былых иллюзий, она ничего не оплакивала и не предавалась воспоминаниям об ушедшем прошлом.


Вокруг Цветаевой все теснее смыкалась глухая стена одиночества. Ей некому было прочесть свои стихи, некого спросить, не с кем порадоваться. Но и в такой глубокой изоляции она продолжала писать.


Убежав от революции, именно там, за рубежом, Цветаева впервые обрела трезвый взгляд на социальное неравенство, увидела мир без романтических покровов. В то же время в Цветаевой все более растет и укрепляется живой интерес к тому, что происходит в России.


“Родина не есть условность территории, а принадлежность памяти и крови, — писала она. — Не быть в России, забыть Россию может бояться только тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри — тот теряет ее лишь вместе с жизнью”. Тоска по России сказывается в таких лирических стихотворениях, как “Рассвет на рельсах”, “Лучина”, “Русской ржи от меня поклон”, “О, неподатливый язык... ” и многих других.


Осенью 1928 Цветаева написала открытое письмо Маяковскому, что стало поводом для ее обвинения в просоветских симпатиях, разрыва с ней ряда эмигрантских кругов, и прекращение публикации ее стихотворений. Это было тяжелым материальным ударом. Летом 1933 хлопотами друзей публикации возобновились, но зачастую ее стихотворения сокращали, подвергали правке, задерживали авансы. Почти ничего из крупных поэтических вещей, написанных Цветаевой в эмиграции, не было напечатано. За 14 лет жизни в Париже Марина Ивановна смогла выпустить только одну книгу — "После России. 1922 — 1925". В поисках заработка она пыталась войти во французскую литературу, занимаясь переводами, но несмотря на похвалы, напечататься так и не удалось. Иногда устраивались творческие вечера, дававшие немного денег, чтобы поддержать семью и заплатить за квартиру. Помощь друзей и друзей друзей, знакомых и незнакомых, наряду с маленькой чешской стипендией, были основным реальным доходом Цветаевой. В середине 1930-х был даже организован "Комитет помощи Марине Цветаевой", в который вошел целый ряд известных писателей.




К 30-м годам Цветаева ясно осознала рубеж, отделивший ее от белой эмиграции. Важное значение для понимания поэзии этого времени имеет цикл “Стихи к сыну”, где она во весь голос говорит о Советском Союзе как о стране совершенно особого склада, неудержимо рвущейся вперед — в будущее, в само мироздание.


Езжай, мой сын, в свою страну, —

В край — всем краям наоборот!

Куда назад идти — вперед...


Мужа Цветаевой, Сергея Ефрона, все больше привлекала мысль о возвращении в Россию. Он считал, что эмигранты виновны перед родиной и прощение нужно заслужить сотрудничеством с советскими органами. Так, он стал одним из активных деятелей парижского Союза возвращения на родину. В 1932 вопрос об отъезде был для него уже решен и он стал хлопоты о советском паспорте. Марина Цветаева считала, что ехать никуда не надо: "Той России нету...", но дети были на стороне отца, верили в его правду и видели свое будущее в СССР. Постепенно и она стала поддаваться, поскольку ей все чаще отказывали в работе. Муж Марины погряз в политических проблемах, дочь уже уехала в Россию. Оставаться во Франции было бессмысленно: эмигрантское сообщество совершенно отвернулось от Эфронов. Оставив большую часть своего архива друзьям, Цветаева вместе с сыном покинула Париж в 1939.



Конечно, судьбу Цветаевой после возвращения в Россию тоже нельзя назвать счастливой и однозначной. Однако заграница так и не стала домом для великой поэтессы, в то время, как мысль о России на самом деле всегда была рядом.


"Даль, отдалившая мне близь,

Даль, говорящая: «Вернись

Домой!» Со всех — до горних звезд —

Меня снимающая мест!"

Тоска по родине

Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока!
Мне совершенно все равно -
Где совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом, и не знающий, что - мой,
Как госпиталь или казарма.

Мне все равно, каких среди
Лиц ощетиниваться пленным
Львом, из какой людской среды
Быть вытесненной - непременно -

В себя, в единоличье чувств.
Камчатским медведём без льдины
Где не ужиться (и не тщусь!),
Где унижаться - мне едино.

Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично - на каком
Непонимаемой быть встречным!

(Читателем, газетных тонн
Глотателем, доильцем сплетен…)
Двадцатого столетья - он,
А я - до всякого столетья!

Остолбеневши, как бревно,
Оставшееся от аллеи,
Мне все - равны, мне всё - равно,
И, может быть, всего равнее -

Роднее бывшее - всего.
Все признаки с меня, все меты,
Все даты - как рукой сняло:
Душа, родившаяся - где-то.

Так край меня не уберег
Мой, что и самый зоркий сыщик
Вдоль всей души, всей - поперек!
Родимого пятна не сыщет!

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И все - равно, и все - едино.
Но если по дороге - куст
Встает, особенно - рябина…



Поскольку нельзя объять необъятного, какие-то адресаты Марины неизбежно останутся за рамками поста. Назову их хотя бы вкратце.
Это Маврикий Минц , муж сестры Цветаевой, Анастасии , которому адресовано знаменитое «Мне нравится, что Вы больны не мной... », ставшее широко известным благодаря фильму "Ирония судьбы".

Маврикий Минц вверху справа

Это Эллис (Лев Кобылинский) - поэт, переводчик, теоретик символизма, христианский философ и историк литературы, который больше известен сегодня как учитель и первый литературный вдохновитель сестер Цветаевых.

Марина прозвала его Чародеем.

Полу во сне и полу-бдея,
По мокрым улицам домой
Мы провожали Чародея.

В апогее их дружбы втроем Эллис неожиданно сделал семнадцатилетней Марине предложение — отзвук этого слышен в ее стихотворении «Ошибка».

Оставь полет снежинкам с мотыльками
И не губи медузу на песках!
Нельзя мечту свою хватать руками,
Нельзя мечту свою держать в руках!

Нельзя тому, что было грустью зыбкой,
Сказать: "Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!"
Твоя любовь была такой ошибкой, -
Но без любви мы гибнем, Чародей!

«Чародей» получил отказ: «Слово «жених» тогда ощущалось неприличным, а «муж» (и слово и вещь) просто невозможным».
Раздел «Любовь» первой книги Цветаевой «Вечерний альбом» посвящён другому другу юности — Владимиру Нилендеру . С ним была связана её первая попытка самоубийства в 16 лет, когда, по словам Аси, она решила застрелиться, но вроде бы револьвер дал осечку.
Нилендер был очень увлечен Мариной, но роман не состоялся. В сущности, вся книга была письмом к Нилендеру, с которым она решила не встречаться.

По тебе тоскует наша зала, -
ты в тени видал ее едва -
По тебе тоскуют те слова,
Что в тени тебе я не сказала…

***
Не любила, но плакала. Нет, не любила, но всё же
Лишь тебе указала в тени обожаемый лик.
Было всё в нашем сне на любовь не похоже:
Ни причин, ни улик.

Только нам этот образ кивнул из вечернего зала,
Только мы — ты и я — принесли ему жалобный стих.
Обожания нить нас сильнее связала,
Чем влюблённость — других.

Но порыв миновал, и приблизился ласково кто-то,
Кто молиться не мог, но любил. Осуждать не спеши!
Ты мне памятен будешь, как самая нежная нота
В пробужденьи души.

В этой грустной душе ты бродил, как в незапертом доме...
(В нашем доме, весною...) Забывшей меня не зови!
Все минуты свои я тобою наполнила, кроме
Самой грустной — любви.

(«Кроме любви»)

Среди малоизвестных адресатов Цветаевой и тамбовский поэт Тихон Чурилин , о котором Марина писала: «Мой выкормыш, лебедёнок, хорошо ли тебе лететь? », «пойду и встану в церкви и помолюсь угодникам о лебеде молоденьком » (если Мандельштам в её стихах был «орлёнок», то Чурилин, с которым она встречалась в то же самое время, - «лебедёнок»).

Тихон Чурилин

Один из немногих, Тихон Чурилин будет отвергнут самой Цветаевой (обычно бывало наоборот), и, уязвлённый этим, увековечит её в своей фантастической повести «Конец Кикапу », где в облике Марины предстаёт его коварная мартовская любовь («лже-мать», «лже-дева», «лже-дитя», «морская жжженщщина жжосткая », что «лик свой неизменно розовый держит открыто »).

В 1919 году Цветаева переживёт огромный творческий подъём, вызванный новой встречей с 24-летним поэтом Евгением Ланном , внешне напоминавшим конненковскую скульптуру Паганини : порыв, демонизм и страсть во всём облике.

Евгений Ланн

Тонкий орлиный нос, разлёт чёрных как смоль волос в обе стороны, подобно крыльям. Он был высок, худ, с оригинальным и изысканным некрасивым лицом. Жёсткие глаза и мягкий, «вползающий в душу» голос. «Мучительный и восхитительный человек! » Цветаева пишет Ланну три стихотворения, где представляет его образ — недоступный чувствам, одетый в нежную, но непробиваемую броню бархатной куртки - «он».

Я знаю эту бархатную бренность
- верней брони! - вдоль зябких плеч сутулых,
я знаю эти впадины: две складки
вдоль бархата груди,

к которой не прижмусь - хотя так нежно
щеке -- к которой не прижмусь я, ибо
такая в этом грусть: щека и бархат,
а не -- душа и грудь!

И «она»: Душа, распахнувшая было ему руки, но застывшая в этом движении, поняв, что она ему не нужна.

Не называй меня никому:
я серафим твой, - радость на время!
Ты поцелуй меня нежно в темя
и отпусти во тьму.
И обещаю: не будет биться
в окна твои — золотая птица!

«Вы мне чужой , - пишет она. - Вы громоздите камни в небо, а я — из танцующих душ ».

Им вдохновлены её поэма "На красном коне ", стихи "Разговор с гением ".

Немой соглядатай
живых бурь -
лежу и слежу — тени.
Доколе меня не умчит в лазурь
на красном коне — мой гений!

Гений поэтического вдохновения, мужское воплощение Музы. Единственное божество, которому подвластен поэт, высоты, на которых обитает гений поэзии — это не рай, не царство небесное. Это — небо поэта, которое Цветаева много позже так и назовёт в статье «Искусство при свете совести »: «третье царство, первое от земли небо, вторая земля ».

А в 1921 году в жизни Марины появится 18-летний русский добрый молодец с румянцем во всю щёку, настоящий богатырь Илья Муромец, - красноармеец Борис Бессарабов , который вдохновит её на поэму «Царь-девица », стихотворение «Большевик »:

От Ильменя - до вод Каспийских
Плеча рванулись в ширь.
Бьет по щекам твоим - российский
Румянец-богатырь.

Дремучие - по всей по крепкой
Башке - встают леса.
А руки - лес разносят в щепки,
Лишь за топор взялся!

Два зарева: глаза и щеки.
- Эх, уж и кровь добра! -
Глядите-кось, как руки в боки,
Встал посреди двора!

Весь мир бы разгромил - да проймы
Жмут - не дают дыхнуть!
Широкой доброте разбойной
Смеясь - вверяю грудь!

И земли чуждые пытая,
- Ну, какова мол новь? -
Смеюсь, - все ты же, Русь святая.
Малиновая кровь!

Он же станет прототипом поэмы «Егорушка », который перекликается с образом Егора Храброго, народного Георгия Победоносца. Характером Егорушка напоминает Ивана-дурака, с какими-то чертами былинных богатырей:

Где меж парней нынешних
столп — возьму — опорушку?
Эх, каб мне, Маринушке,
да тебя, Егорушку!

За тобой, без посвисту -
вскачь — в снега сибирские!
И пошли бы по свету
парни богатырские!

(Правда, позже, разочаровавшись, скажет о прототипе, что это «просто зазнавшийся дворник»). Поэма эта была незакончена, Цветаева написала только три главы и остыла к ней.

Австрийский поэт Райнер Мария Рильке — адресат Марины, занимавший в её жизни и творчестве слишком большое место, что требует отдельного разговора.

Эфрон и Родзевич



Родзевич внизу справа

Дорогой Макс! Жизнь моя сплошная пытка. Не знаю, на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное одиночество вдвоем. Марина сделалась такой неотъемлемой частью меня, что и сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодраности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Но нужно было каким-то образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и прочими ядами. Я так и порешил. Сделал бы это раньше, но все боялся, что факты мною преувеличены, что Марина мне лгать не может...»

«Узнал я об этом случайно », - признавался Сергей. Большинство их знакомых уже были в курсе, что Цветаева встречается с Родзевичем в пражских отелях и кафе. Тогда впервые в жизни Сергей проявил твёрдость. И сказал Марине, что они должны разъехаться.

Из письма к М. Волошину: «Две недели Марина была в безумии. Рвалась от одного к другому. Бегала к гадалке, не спала ночей, похудела, даже как-то почернела лицом. Никогда она не была в таком отчаянии... (На это время она переехала к знакомым). И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве, не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, — я знал, что это так и будет). Быть твердым здесь — я мог бы, если бы Марина попадала к человеку, которому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю Марину бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.


Марина рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног... Сейчас живет стихами к нему. По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг, и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя, не вырвав последней соломинки, за которую она держится... Последнее время мне почему-то чудится скорое возвращение в Россию. Может быть, потому что раненный зверь заползает в свою берлогу ».

Через много лет, в конце жизни Цветаева скажет, что любовь к Константину Родзевичу была самой главной в ее жизни.

Ты, меня любивший фальшью
Истины - и правдой лжи,
Ты, меня любивший - дальше
Некуда! - За рубежи!

Ты, меня любивший дольше
Времени. - Десницы взмах! -
Ты меня не любишь больше:
Истина в пяти словах.

В 70-е годы состоялся разговор Родзевича с Верой Трайл , хорошо знавшей всех участников той драмы. Она спросила: «Почему вы расстались? Ведь Марина любила тебя ». Он ответил:
- Любила? Не знаю. Она меня выдумала. Быть таким героем, каким она меня придумала, я не мог. Кроме того, главное, - Серёжа был мой друг, я его предал, и потом мне стало стыдно.

В январе 1925 года Родзевич уехал из Праги. А 1 февраля у Цветаевой родился сын — Георгий. Долгожданный. С первой минуты обожаемый (в семье его стали называть Мур). Кто был его отцом? Мнения как современников, так и исследователей расходятся. Послушаем Константина Родзевича : «К рождению Мура я отнесся плохо. Я не хотел брать никакой ответственности. Да и было сильное желание не вмешиваться. Думайте, что хотите. Мур — мой сын или не мой, мне все равно. Эта неопределенность меня устраивала… Я тогда принял наиболее легкое решение: Мур — сын Сергея Яковлевича. Я думаю, что со стороны Марины оставлять эту неясность было ошибкой… Сын мой Мур или нет, я не могу сказать, потому что я сам не знаю ».

А вот свидетельство близкой подруги Цветаевой А.З. Туржанской : "Марина Ивановна при ней сказала: «Говорят, что это сын КБ. Но этого не может быть. Я по датам рассчитала, что это неверно".

"Марина Ивановна действительно была уверена, что Мур — сын ее мужа. После родов она писала Пастернаку : «…не ревнуй, потому что это не дитя услады» . Но в математике есть такое понятие — «малая разность». Если в цепочке вычислений вычитание производится между очень близкими величинами, конечный результат получается неверным. Расчеты могли и подвести. Тем более что фотография юного Родзевича очень похожа на фотографию Мура в том же возрасте. Но природа иногда откалывает шутки. Во всяком случае, кто бы ни был биологическим отцом Мура, Сергей Яковлевич принял его как своего сына".(Л. Поликовская)

А что же Эфрон?
«О Серёже думаю всечасно. Любила многих, никого не любила », - записывает Марина в своём дневнике.
«Была ли я хоть раз в жизни равнодушна к одному, потому что любила другого? По чистой совести — нет. Бывали бесстрастные поры, но не потому что так уж нравился один, другие мало нравились. Не люби я никого, они бы мне все равно не нравились. Одна звезда для меня не затмевает другой — других — всех! — Да это и правильно. — Зачем тогда Богу было бы создавать их — полное небо!»
Эти записи многое проясняют в отношении Цветаевой к мужу.


Параллельно с циклом Н.Н.Н. (Николаю Вышеславцеву ) пишутся и стихи, посвященные Сергею Эфрону и обращенные к нему. «Всякая моя любовь, кроме Сережи, обязательно кончается », — об этом и о неиссякаемой любви к мужу стихотворение от 18 мая 1920 года — в самый разгар увлечения Вышеславцевым.

Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблеклых,
И на речном, и на морском песке,
Коньками по льду и кольцом на стеклах, —

И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец — чтоб было всем известно! —
Что ты любим! любим! любим! — любим! —
Расписывалась — радугой небесной.

Как я хотела, чтобы каждый цвел
В веках со мной! Под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала имя.

Но ты, в руке продажного писца
Зажатое! Ты, что мне сердце жалишь!
Непроданное мной! Внутри кольца!
Ты — уцелеешь на скрижалях.

Жизнь Сергея Эфрона сгорела на том огне, из которого рождалась поэзия Марины Цветаевой и из которого она сама каждый раз возрождалась, как птица Феникс. В этом отличие обычного человека от поэта. Хотя Эфрон был не совсем обычным человеком, он был человеком обострённой восприимчивости, чувства долга и совести, он не мог, как Родзевич, отряхнуться от пепла и отойти, хотя имел на это полное право. Даже это отчаянное письмо буквально кричит о его любви к жене. Но эта история его сломала.

«Изо всех сил стремлюсь выкарабкаться. Но как и куда?» Ему стало ясно, что «разрушительная сила» Цветаевой уничтожает его личность, что необходима иная точка опоры в жизни, независимая от семейных отношений, иная возможность приложения своих сил. Не тогда ли родилась у Эфрона идея возвращения на родину? Возможно, крах безусловной веры в жену заставил его обратиться к тому, что он считал абсолютно незыблемым — к России. Этот путь привёл его в евразийство и оттуда — к гибели.

Это кадр из фильма 1927 года, где С. Эфрон снимался в роли заключённого, которого ведут на расстрел. Через 14 лет он сыграет эту роль в жизни.

Им обоим уже было не вырваться из рокового круга взаимопритяжения и взаимоотталкивания. Он почти всегда отсутствует: война, бегство за границу, потом занятия в пражском университете, приезжает в деревню к ночи, измученный, потом экзамены, болезни, вспышки туберкулёза, санатории, поездки в Бельгию, ещё куда-то. Он в доме — гость.
Но и она в доме тоже гость — душою. Она всегда увлечена, в полёте, в стихах... Она готовит, штопает, стирает, ждёт, пишет, выбивает деньги из редакций, пытается свести концы с концами. Мечется, пытается найти себя, но не может, не умеет обеспечить семье достаток.
Он с головой ушёл в политику, она — в поэзию, две разные державы, два разных подданства... и всё же — вместе. «Союз одиночеств» - так сказала Аля о своей семье. Но каждый из них понимал, что необходим другому. В чём-то главном необходим.

Сверхбессмысленнейшее слово:
Расстаемся. — Одна из ста?
Просто слово в четыре слога,
За которыми пустота.

Стой! По-сербски и по-кроатски,
верно, Чехия в нас чудит?
Рас-ставание. Расставаться...
Сверхъестественнейшая дичь!

В «Поэме конца » этот рвущийся из глубины души монолог обращён к её герою — Родзевичу . В действительности, Цветаева могла бы так сказать только о муже:

Расставаться — ведь это врозь,
мы же — сросшиеся...

Она приносит ему покаяние — на жизнь вперёд:

Самозванцами, псами хищными
я дотла расхищена.
У палат твоих, царь истинный,
стою нищая!


А Константин Родзевич дожил до глубокой старости.

Вспоминая о прошлом, он признавался, что Цветаева была главной зарницей его жизни. По памяти он создан несколько портретов Марины, в которых, по его словам, было «не столько строго портретных черт, сколько чисто субъективных отображений». Его Цветаева утверждает, принимает жизнь, а не отвергает её.


Она грустит, она едва заметно улыбается, словом, живёт, именно на это обращает внимание Ариадна Эфрон , очень высоко ценившая работы Родзевича. Свои рисунки он переслал в московский архив Цветаевой после встречи в 1967 году с Ариадной в Москве и в Тарусе. Аля говорила, что «он плакал, вспоминая маму».
Умер Родзевич на 93-м году жизни весной 1988-го в доме для престарелых под Парижем.

Пастернак


А у Марины — новая заочная заоблачная любовь. Это Борис Пастернак . Она называла его своим «мечтанным вершинным братом в пятом времени года, шестом чувстве и четвёртом измерении» . А началось всё с того, что в июне 1922 года Пастернаку случайно попала в руки книга Марины Цветаевой «Вёрсты» , которая его потрясла.

Он пишет ей в Берлин восторженное и покаянное письмо, сокрушаясь, что проглядел её талант прежде. И посылает свою книгу «Сестра моя, жизнь...» . Так началась горячая эпистолярная дружба-любовь между двумя великими поэтами. Цветаева пишет восхищённый отклик на книгу Пастернака — статью «Световой ливень», с которым сравнивала его поэзию.

В 1926 году между ними завязывается переписка, которая далеко завела их отношения. Это целая эпоха в русской эпистолярной прозе.
Многие цветаевские стихи были вдохновлены перепиской с Пастернаком, такие, как «Поэт издалека заводит речь...», «Есть в мире лишние, добавочные...», «Что же мне делать, слепцу и пасынку» , а некоторые прямо обращены к нему: «В час, когда мой милый брат...», «Брожу — не дом же плотничать...», «Занавес», «Сахара» .
Пастернак пишет за границу Цветаевой: «Я тебе написал сегодня пять писем. Не разрушай меня, я хочу жить с тобой долго, долго жить...»

Марина была влюблена в Пастернака, он единственный, кто соответствовал масштабу её личности, градусу её чувств и страстей.

В мире, где всяк
Сгорблен и взмылен,
Знаю -- один
Мне равносилен.

В мире, где столь
Многого хощем,
Знаю -- один
Мне равномощен.

В мире, где всe --
Плесень и плющ,
Знаю: один
Ты -- равносущ

Возлюбленный Цветаевой идеален, совершенен, не сравним ни с кем в этой жизни.

По набережным -- клятв озноб,
По загородам -- рифм обвал.
Сжимают ли -- "я б жарче сгреб",
Внимают ли -- "я б чище внял".

Все ты один, во всех местах,
Во всех мастях, на всех мостах..

В письме подруге Черновой-Колбасиной Цветаева пишет: «Мне нужен Пастернак — Борис — на несколько вечерних вечеров — и на всю вечность. Если меня это минует — то жизнь и призвание — всё впустую» . Но в этом же письме отрезвлённо сознаёт: «Наверное, минует. Жить бы я с ним всё равно не сумела, потому что слишком люблю».

Из письма Цветаевой Пастернаку:
«Борис, сделаем чудо. Когда я думаю о своём смертном часе, я всегда думаю: кого? Чью руку? И только — твою! Я не хочу ни священников, ни поэтов, я хочу только того, кто только для меня одной знает слова, из-за меня, через меня их узнал, нашёл. Я хочу твоего слова, Борис, на ту жизнь. Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это — доля. Ты же — воля моя, та, пушкинская, взамен счастья. О своих не говорю, другая любовь с болью и заботой, часто заглушённая и искажённая бытом, я говорю о любви на воле, под небом, о вольной любви, тайной любви, не значащейся в паспортах, о чуде чужого. О там, ставшем здесь...»
В 2000 году в издательстве «Вагриус » вышла книга «Переписка М. Цветаевой с Б.Пастернаком », куда вошли неопубликованные ранее письма, закрытые Ариадной Эфрон до 2000-го года. Читать их и сладко, и больно. Это язык небожителей, разговор душ, речь, переведённая в высший регистр, взявшая с первых же слов самые высокие ноты.


Из письма Цветаевой Пастернаку от 14 февраля 1925 года : «Борис! 1 февраля, в воскресенье, в полдень, родился мой сын Георг .

Борисом он был 9 месяцев в моём чреве и 10 дней на свете, но желание Сергея (не требование) было назвать его Георгием — и я уступила. И после этого — облегчение. Знаете, какое чувство во мне сработало? Смута, некая неловкость: Вас, Любовь, вводить в семью, приручать дикого зверя — любовь, обезоруживать барса... »
Трудно даже вообразить себе, сколько же надо было Сергею Яковлевичу понять и простить...
Из письма Цветаевой Р. Н. Ломоносовой : «С Борисом у нас вот уже 8 лет тайный уговор: дожить друг для друга. Я, зная себя, наверное, от своих к Борису бы не ушла, но если б ушла — то только к нему» .
Она знает, что им не суждено быть вместе. И хотя в письмах она продолжает надеяться на встречу, сама лирика как бы возражает этим несбывшимся надеждам, пророчески суля «невстречу в мире сём ».

Русской ржи от меня поклон,
Полю, где баба застится...
Друг! Дожди за моим окном,
Беды и блажи на сердце...

Ты в погудке дождей и бед —
То ж, что Гомер в гекзаметре.
Дай мне руку — на весь тот свет!
Здесь мои — обе заняты.

Заняты они были и у него.


Пастернак тоже сознавал их несовместимость (при всей «равновеликости», а, может быть, именно в силу её) и в ответ на шутливый совет жениться на Цветаевой с содроганием говорил: “Не дай Бог. Марина - это же концентрат женских истерик”. И это при всём их запредельном понимании душевных глубин друг друга, многолетней переписке на самой высокой ноте... И когда Пастернак несколько лукаво спрашивает у неё в письме, когда ему к ней приехать, сейчас или через год (когда любят - не спрашивают!), Цветаева великодушно отпускает его. (Знает - всё равно бы не приехал).
Переписка с Цветаевой, накал их эпистолярного романа вызывает ревность жены Пастернака, осложняет отношения в семье.

Из письма Пастернака Цветаевой : “Не старайся понять. Я не могу писать тебе, и ты мне не пиши... Успокойся, моя безмерно любимая, я тебя люблю совершенно безумно... Я тебе не могу рассказать, зачем так и почему. Но так надо ”.
Из письма Цветаевой Пастернаку :
«Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь... Я одно время часто ездила в Прагу, и вот, ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в сумерки, до фонарей. Ходила взад и вперед по темной платформе — далеко!

И было одно место — фонарный столб — без света, сюда я вызывала Вас. — “Пастернак!” И долгие беседы бок о бок — бродячие.
Тогда, осенью, я совсем не смущалась, что все это без Вашего ведома и соизволения.
“На вокзал” и “к Пастернаку” было тождественно. Я не на вокзал шла, а к Вам. И поймите: никогда, нигде, вне этой асфальтовой версты. Уходя со станции, верней: садясь в поезд — я просто расставалась: здраво и трезво. Вас я с собой в жизнь не брала.
И всегда, всегда, всегда, Пастернак, на всех вокзалах моей жизни, у всех фонарных столбов моих судеб, вдоль всех асфальтов, под всеми “косыми ливнями” (перекличка с первой строкой стихотворения Б. Пастернака “Косых картин, летящих ливмя...”) — это будет: мой вызов, Ваш приход».

Терзание! Ни берегов, ни вех!
Да, ибо утверждаю, в счёте сбившись,
что я в тебе утрачиваю всех
когда-либо и где-либо не бывших!

Ничего не вышло, не выросло из этого романа. Они перегорели в письмах. Повторение его в жизни уже оказалось невозможным. Когда в 1935 году Пастернак и Цветаева наконец увиделись — это были уже совсем не те люди, которые в 1926 году так любили друг друга.

При всей лавине сходств, при массе общих увлечений и привязанностей, в главном, в творчестве — они всегда были врозь. «На твой безумный мир ответ один — отказ» , - вот манифест поздней Цветаевой. «Я тихо шепчу: «благодарствуй, ты больше, чем просишь, даёшь» , - вот кредо позднего Пастернака. Они были антиподами в отношении к жизни.

Керенский и Луначарский

В 1922 году Цветаева знакомится с Александром Керенским — министром, председателем Временного правительства. В Чехии он читал тогда два доклада, на которых Цветаева вручила ему свои стихи о нём 1917 года:

И кто-то, упав на карту,
Не спит во сне.
Повеяло Бонапартом
В моей стране.

Кому-то гремят раскаты:
— Гряди, жених!
Летит молодой диктатор,
Как жаркий вихрь.

Глаза над улыбкой шалой —
Что ночь без звезд!
Горит на мундире впалом —
Солдатский крест.

Народы призвал к покою,
Смирил озноб —
И дышит, зажав рукою
Вселенский лоб.

Керенский был искренне взволнован. В письме Роману Гулю Марина пишет: «Мне он понравился. Несомненность чистоты. Только жаль, жаль, что политик, а не скрипач. Нота бене! Играет на скрипке ».
Спустя полвека, в 1978 году, Нина Берберова опубликовала письма 3инаиды Гиппиус к Владиславу Ходасевичу, где та клевещет на Марину Цветаеву, притом в таких выражениях, которые нормальная женщина ни в какие времена при мужчине не употребляет. По-видимому, письма Ходасевича содержали отголоски грязных сплетен об увлечении Марины Керенским. Можно лишь дивиться тем эпитетам, которыми Гиппиус наградила Цветаеву, воздвигнув тем самым незавидный памятник самой себе.

Для Цветаевой человек всегда значил больше, чем идеология. Она воспевала «Лебединый стан» Белой гвардии и она же любила Маяковского за поэтическую силу, не обращая внимания на трескотню лозунгов в его советских стихах, любила красноармейца Бориса Бессарабова («Егорушку» ). Чувства перевешивали принципы, политические убеждения, жили своей жизнью, «поверх барьеров».
Так же в 1919 году она была увлечена А. Луначарским , к которому пришла на приём с письмом Волошина , просившего оказать помощь голодающим Крыма, и, очарованная его тёплым приёмом и готовностью помочь, придя домой, записывает в дневнике: «Невозможность зла. Настоящий рыцарь и человек» . Казалось бы, что общего — красный комиссар, человек из другого стана...

Эта встреча вдохновляет Марину на стихотворение «Чужому» :

Твои знамена - не мои!
Врозь наши головы.
Не изменить в тисках Змеи
Мне Духу - Голубю.

Не ринусь в красный хоровод
Вкруг древа майского.
Превыше всех земных ворот -
Врата мне - райские.

Твои победы - не мои!
Иные грезились!
Мы не на двух концах земли -
На двух созвездиях!

Ревнители двух разных звезд -
Так что же делаю -
Я, перекидывая мост
Рукою смелою?!

Есть у меня моих икон
Ценней - сокровище.
Послушай: есть другой закон,
Законы - кроющий.

Пред ним - всe клонятся клинки,
Всe меркнут - яхонты.
Закон протянутой руки,
Души распахнутой.

И будем мы судимы - знай -
Одною мерою.
И будет нам обоим - Рай,
В который — верую.

1926 год пройдёт у Цветаевой под знаком Рильке , переписки с ним, а весной 1928 года во Франции она увлечётся молодым поэтом Николаем Гронским .

Гронский

Ему всего 18, почти мальчик. Цветаева только что написала трагедию «Федра» и, как это часто с ней бывало, «наколдовала» себе этими стихами новую любовь к юноше, который мог бы послужить прототипом Ипполита . Это был серьёзный, вдумчивый мальчик несколько аскетичной внешности с высоким лбом и глубокими глазницами (если судить по единственному известному нам портрету).

Они жили по соседству, и однажды Николай пришёл к ней за книгой её стихов, поскольку в продаже их не было. Марина была рада тому, что кому-то нужна, хотя бы и в виде её книг. Они стали встречаться.
Гронский мог бы быть сыном Цветаевой — всего на три года старше Али. Они встречаются в Париже .

Набережная. Место встреч Цветаевой с Гронским

Затем она ждёт его в Пантайяке , где проводит лето с Муром.

Гронский вполне соответствовал цветаевской формуле: «Друг есть действие» . Он исполнял множество поручений и просьб Марины Ивановны — поехать с нею в чешское в консульство, передать записку знакомой, встретить её с летнего отдыха, помочь снять комнату в горах, где отдыхал Гронский, различные поручения бытового характера, требующие мужских рук.
У Гронского произошёл разрыв с невестой, он несчастен, разочарован, и Марина врывается в эту душевную трещину со всей своей безмерностью: «до чужой души мне всегда есть дело». Гронский стал её спутником в прогулках по Медонскому лесу .

Они часто проводят вечера в долгих беседах и чтениях стихов, увлекаются фотографированием: сохранилась целая россыпь любительских фотографий той поры, сделанных Гронским и Цветаевой. Вот некоторые из них:


Гронский находился под безусловным влиянием Марины и, вероятно, любил её, как может любить ученик великого учителя. Он был безотказен и надёжен со своим старинным отношением к женщине, почти годившейся ему в матери, да ещё и поэту. Но Цветаевой, как всегда, виделось нечто большее. И, как всегда, напрасно. К весне 1931 года их пути с Гронским разошлись окончательно, а осенью 34-го Марина узнаёт из газет о трагической и нелепой гибели юноши под колёсами элекрички. У могилы она скажет надгробную речь, а 1935 год начался для неё реквиемом — которым по счёту?

За то, что некогда, юн и смел,
Не дал мне заживо сгнить меж тел
Бездушных, замертво пасть меж стен
Не дам тебе - умереть совсем!

За то, что за руку, свеж и чист,
На волю вывел, весенний лист -
Вязанками приносил мне в дом! -
Не дам тебе - порасти быльем!

За то, что первых моих седин
Сыновней гордостью встретил - чин,
Ребячьей радостью встретил - страх, -
Не дам тебе - поседеть в сердцах!

Что остаётся от человека на земле? Где теперь то, что именуется душой, духом? Возможно ли предугадать роковой финал?

Гронский вовсе не думал умирать. По рассказам родных, он, прервав работу за письменным столом, вышел из дома, направляясь к товарищу. «Иду на несколько минут», - были его последние слова. И Цветаева взяла их как первую строку своего стихотворения. Она пытается проникнуть в тайну молодого человека, которую он навсегда унёс с собой, ища слова для выражения безнадёжного вопроса:

Живешь - не переубедишь!
Ведь в книгах лишь, ведь в сказках лишь
Проваливаются сквозь пол...
Отставив стул - куда ушел?

В рабочем хаосе - с пером
Наперекос - оставив стол,
Отставив стул - куда ушел?

Ее реквием Гронскому, в отличие от "Стихов к Блоку" и "Новогоднего" , - это плач по земному человеку. Те обожествленные поэты улетели ввысь: один - лебедем - в небо, в бессмертье, другой - в "новый свет, край, кров"; этого - нет нигде: ни под землей, ни в небесах:

Опрашиваю весь Париж.
Ведь в сказках лишь да в красках лишь
Возносятся на небеса!
Твоя душа - куда ушла?

В шкафу - двустворчатом, как храм,
Гляди: все книги по местам.
В строке - все буквы налицо.
Твое лицо - куда ушло?

Твое лицо,
Твое тепло,
Твое плечо -
Куда ушло?

Напрасно глазом - как гвоздем,
Пронизываю чернозем:
В сознании - верней гвоздя:
Здесь нет тебя - и нет тебя.

Напрасно в ока оборот
Обшариваю небосвод:
- Дождь! дождевой воды бадья.
Там нет тебя - и нет тебя.

Нет, никоторое из двух:
Кость слишком - кость, дух слишком - дух.
Где - ты? где - тот? где - сам? где - весь?
Там - слишком там, здесь - слишком здесь.

Не подменю тебя песком
И паром. Взявшего - родством
За труп и призрак не отдам.
Здесь - слишком здесь, там - слишком там.

Не ты - не ты - не ты - не ты.
Что бы ни пели нам попы,
Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть,
Бог - слишком Бог, червь - слишком червь.

В душе Цветаевой возникает новый миф — о молодом поэте, который любил её — первую, а она его — последним. Всё было,конечно, по-другому, они уже давно не встречались, и он любил её — не первую, и она его — не последнего, но ей нужен был этот миф для самоутверждения. Ей так хотелось, чтобы её любили — хотя бы в прошлом...
Марина замыслила издать свою переписку с Гронским под названием «Письма того лета» . Когда она узнала, что отец Гронского собирается издать три тома его стихов, сказала: «А лучший том — когда-нибудь будет наша переписка, - письма того лета... Самые невинные и, может быть, самые огненные из всех «Письма о любви» .
В 2003 году в издательстве «Вагриус» была издана переписка М. Цветаевой и Н. Гронского под названием «Несколько ударов сердца».

В нынешнем обществе, заражённом прагматизмом, грубой материалистичностью, постмодернистским ёрничаньем, трудно представить понимающего читателя этих писем. Время совершенно другое. Читая эти письма, понимаешь, как же всё изменилось — быт, бытие, язык, сознание.
Николай Гронский — тот редкий тип русских культурных молодых людей, который практически исчез в катаклизмах 20 века, был перемолот войнами, революциями, репрессиями. В результате такие чудесные качества как душевная тонкость, интеллектуальная чуткость, врождённое чувство чести были почти утрачены. А культура! Какие имена мелькают в этих письмах: Апулей, Рильке, Гёте, Спиноза, Овидий ... Интеллектуальная изысканность, обычная для образованного человека того времени и ныне ушедшая в небытие.
А какой полёт мысли в этих письмах — это и во сне не привидится никому, такие все стали приземлённые, даже поэты. Любовь в союзе с мощным интеллектом — это совсем другая эротика, это для тех, кто понимает.

Окончание